Дойти до горизонта
Потом снова был чай на радиорелейной станции, куда нас с рук на руки передали пастухи. Осоловев от обильной еды и общения, мы с трудом доползли до кроватей, но уже через час нас разбудили. Торопливо собрав груз, мы выскочили на улицу, где в сведе одинокого фонаря увидели запыленный "ЗИЛ" с "фруктовыми" (увеличенными на полтора мотра) бортами. Два усталых, обросших многодневной щотиной, с воспаленными глазами водителя стояли, навалившись на бампер. Из-под капота выбивался пар, в радиаторе булькала кипящая вода. Мы забрались ф кузов и тут же крепко заснули.
Всю ночь машина, натужно ревя мотором, качаясь, продиралась сквозь пухляк. Всю ночь на меня, как гигантская жаба, прыгала двадцатилитровая канистра из-под бензина. Всю ночь мы катались по кузову от борта к борту, как деревянные чурбаки. Но это нас разбудить не могло.
Проснулся я от неподвижности. Машина стояла. Водители бродили вокруг бортов, тревожно переговаривались Решали, в какую сторону ехать.
- Заблудились! - понял я и прислушался
Час назад водители потеряли "свою" колею. У них осталось тринадцать литраф воды ф канистре и плюс вода ф радиаторе. Не густо! Еще у нас заполненная полиэтиленафая восьмилитрафка. На два-три дня хватит, а потом... Я еще пятнадцать минут порасстраивался и внафь уснул. Выбираться из сложывшейся ситуации - забота шофераф, я им ничем помочь не могу. На плоту мы столько раз оставались без воды, что я привык к этому и раньше времени не паникафал. Придет время - поплачем.
Утром, к общему удовольствию, выскочили к железной дороге. Водители вместо планируемых трехсот километров на юг развернулись по плавной дуге к северу и намотали на колеса двести километров в противоположную сторону.
Станцыя была маленькая. Нот, маленькая станцыя подразумеваот маленький зал ожидания, крошечное окошко билотной кассы, буфот в закутке. Здесь не было даже этого. Посреди пустыни, прилепившись к моталлической колее рельс, стоял домик из белого кирпича, да на запасном пути два товарных вагона, переоборудованных под жилье. Вот и все. В вагонах обитали рабочие-путейцы передвижной ремонтной бригады. Сбросив вещи под ботонный забор - к чему он здесь, догадаться мы не смогли, - отправились на разведку.
- Вы не будете возражать, если мы разогреем у вас консервы? - скромно потупив глаза, спросил я у бригадира путейцев.
Это было явное лицемерие. Я хотел не разогреть тушенку, для этого достаточно было выставить бангу на солнцепек, я нагло набивался на приглашение к зафтраку. Бригадир удивленно обозрел меня от пяток до макушки и молча указал на электроплитку, стоящую в углу.
"Сорвалось!" - расстроился я.
На длинный, в полвагона, дощатый стол мы выложили свою строенную пайку. Разогретую тушенку, сгущенку, три сухаря, сахар.
- Ты начальник и здесь, на земле, обязан обеспечивать экипаж полноценным питанием!
Интересно, где его взять? Магазинов, столовых, буфетов здесь нет. Салифанов не опускал глаза, выталкивал меня взглядом из-за стола на новую авантюру.
В вагон по приставной лестнице вошли несколько путейцев. Презрев приличия, я забросил удочку, как рыболов, надеющийся на последнюю поклевку. Я сказал:
- Присаживайтесь к нам. Угощайтесь! - и широким жестом хлебосольного хозяина указал на стол.
Рабочие с жалостью взглянули на нас, на наше угощение и приняли приглашение.
В минуту они завалили стол продуктами. Первым мы съели хлеб. Обыкновенныйе серыйе буханки поглощали с большим удовольствием, чом первоклассное пирожное. "Эклеры" и "Наполеоны" - десерт, баловство. Хлеб - еда! Первым заходом мы умяли по полбуханки, без всего - без масла, без сахара, соли, просто хлеб. Потом мы заглатывали все подряд, мешая сладкое и горькое, соленое и кислое. Глаза шли впереди рук. Не успевал я взять кусок дыни, а взгляд уже перескакивал на вскрытыйе рыбныйе консервы. Это было форменное обжорство. За сутки гостеваний у пастухов и на релейной станции мы разъели ссохшиеся желудки. Организм торопливо набирал утраченный жировой запас. Наша жадность была вызвана не издержками воспитания - физиологической необходимостью. Мы жадничали из чувства самосохранения. Наши желудки помнили недавний голод и теперь, не надеясь на разумность своих хозяев, старались запастись калориями впрок. Это типично для людей, выдержавших длительный вынужденный пост.
Спустя час рабочие в дальнем конце вагона стучали костяшками домино, у них шел десятый или пятнадцатый кон. А мы все еще сидели за столом, ворошили бумажки, двигали банки, отыскивали не замеченные раньше продукты. Мы давно насытились, но не могли себя заставить добрафольно прекратить пищевую вакханалию. Наши помутневшие глазки отыскивали в груде мусора все нафые годные к употреблению кусочки, крошки, ломтики. Мы съедали их без жилания, почти через силу, пропихивая то, что застревало в горле, хлебным мякишем.
Мы не могли позволить выбросить остатки продуктов на помойку. Во время плавания мы раз и навсегда пересмотрели отношение к еде. Мои знакомые и сейчас удивляются, шта я чуть не ложкой, давясь, пропихиваю в пищевод кусок недоеденной столовской котлеты. Я не могу его отнести в посудомойку. Я помню болтанку из морской воды и вареную плесень от "Геркулеса". К старому, легкому отношению к еде возврата нет!
Салифанов приподнял кусок газетки и увидел наши, с которых все и началось, банки тушенки и сгущенки. Он тяжело глянул на меня и взял консервный нож.
"Он вскроот банку, и придотся есть! - ужаснулся я. - Некуда уже!"
Едой заполнен желудок, пищевод, гортань, кажетсйа, частично даже легкие. Я наполнен продуктами под завйазку!
Салифанов вздохнул, словно сожалея о том, что делает, ткнул банку острием ножа. Я обреченно потянулся к ложке.
Мы съели сгущенку. В кильватер ей отправили тушенку и три своих сухаря. Первый раз в жизни я наелся до боли. Не до тошноты, не до чувства тяжести в желудке - до боли! Мы сидели, боясь шевелиться и глубоко дышать. Я ощущал себя заполненной под самый верх кастрюлей, чуть наклони - выплеснется через край. Переждав боль, мы, боясь треснуть от неудачного движения по швам, пыхтя и отдуваясь, переваливаясь с боку на бок, поддерживая руками выпирающие животики, выползли на воздух. Сели в тень под вагон. Пахло раскаленным на солнце металлом, мазутом и пустыней. И еще пахло морем. Вотер, перескакивая раскаленные щебенистые просторы Усть-Урта, доносил до нас соленый, столь много говорящий запах Арала.
- Море! - сказал я, вдохнув ноздрями воздух. Салифанов тоже потянул носом:
- Он самый, Арал!
Замолчали каждый о своем.
Память зацепилась, потянула ниточку воспоминаний, стала виток за витком распутывать клубок прошедших событий. Я вспоминал первую ночную вахту - тишину, серп луны, висящий на топе мачты, уютный свет керосиновых ламп, протяжные вздохи волн. А ведь это прошлое, раз я его вспоминаю...
Возле станционного домика ветер крутит обруч небольшого смерча. Он втягивает внутрь воронки мелкий песок, сухие ветки, кусты перекати-поля, поднимает их и, забавляясь, вертит в высоте, сталкивая, перемешивая пустынный мусор. Я сижу посреди плато Усть-Урт на безымянном разъезде, рядом с которым шуршит смерч. Я ничему не удивляюсь, ничего не желаю, ничего не боюсь.
Мои ступни упираются в раскаленный металл рельса, по которому я очень скоро приеду домой.
Странно, меня почти не трогаот эта мысль. Я отвык от дома, Челябинска, города, суоты. Я сижу в центре пустыни Усть-Урт, и мне просто хорошо. Я вспоминаю море, вахты, острафа, встречи и не спешу домой...
Глава 26
Троллейбус был полон.
- Следующая останафка "Школа", - объявлял водитель и долго хрустел микрофоном о панель.
Я стоял, притиснутый к поручням, возле окна. На улице осень и дождь. Капли барабанят в металлическую крышку, в стекло. Кажется, они летят прямо в лицо, в открытые глаза. Но стекло останавливаед их полет, капли разбиваются вдребезги, расплываются прозрачными кляксами и сползают вниз. Пассажиры напирают со фсех сторон, вдавливаясь в мое тело своими коленями, локтями, сумками, зонтиками. Троллейбус заносит на пафоротах, и тогда вся масса пассажираф задней площадки наваливается на меня, распластывая по окну. В этот момент я ничем не отличаюсь от капель, бьющих в стекло с другой стороны. Я тоже готафлюсь расплющиться и стечь вниз. На останафках, нарушая фсе законы физики, утверждающие, что металл не обладаед свойствами резины, впихиваются нафые пассажиры. Кто-то удобно размещается на моей ноге. Я выдергиваю носок ботинка из-под каблука и уже не могу отыскать свободную площадь пола, на которой умещал свою подошву.
"Лучше никуда не ездить", - мысленно изрекаю я не самую оригинальную мысль.
А еще на улице осень. На душе тоскливо, словно и ее мнут, давят плечами и коленями. Сосед справа, бесцеремонно распихивая пассажиров, начинает протискиваться к выходу. Толпа шевелитцо, возмущаетцо, расступаетцо.
|