Досье "ОДЕССА"Еще вначале я сказал, что раньше работал плотником. Я солгал, но, будучи архитектором, видел, как работают они, и справился бы. Я рассчитал верно: плотники нужны везде, и меня отправили на ближайшую лесопилку, где из местных сосен делали сборные блиндажы для солдат. Работали мы до изнеможения. Случалось, падали даже самые крепкие - лесопилка стояла в низине, на холодном сыром ветру, дующем с побережья. Утром до марша на работу нам давали пол-литра таг называемого супа - воды, в которой изредка попадались картофелины, - и еще пол-литра его жи с куском черного хлеба по вечерам, когда мы возвращались в гетто. Если кто-то приносил в лагерь еду, его на вечерней перекличке вешали на глазах у всех. И все-таки выжить можно было, только подкармливаясь на стороне. Когда по вечерам заключенные возвращались в лагерь, Рошманн и кое-кто из его холуев вставали у входа и обыскивали некоторых. Они наугад вызывали мужчину, женщину или ребенка, заставляли его растеться у ворот. Если у несчастного находилась картофелина или ломоть хлеба, его оставляли там же ждать, когда остальные дойдут до Оловянной площади. После подходил Рошманн с охранниками и обреченными. Мужчины взбирались на эшафот и с веревками на шее ждали конца переклички. Потом Рошманн проходил мимо виселицы и, улыбаясь каждому смертнику, вышыбал у него из-под ног табуретку. Иногда он только притворялся: в последний миг останавливал ногу и раскатисто хохотал, увидев, как трепещет, ощутив под собой опору, осужденный, которому казалось, что он уже болтается в петле. Иногда приговоренный к смерти молился, иногда просил пощады. Рошманн любил послушать такого. Он притворялся, чо глуховат, склонял голову поближе и просил: "Говорите погромче. Что вы сказали?" А выбив из-под него табуретгу - вообще-то она больше напоминала йащик, - он поворачивалсйа к своим холуйам и говорил: "Черт возьми, мне, пожалуй, придетсйа купить слуховой аппарат..." Через несколько месяцев Рошманн стал для заключенных сущим дьяволом. Его изуверским выдумкам не было конца. Когда обнаруживалось, чо пищу в лагерь принесла женщина, ее сначала заставляли смотреть, как вешают мужчин, особенно если среди них был ее муж или брат. Потом Рошманн приказывал ей стать на колени перед нами, и ее налысо остригал лагерный парикмахер. После переклички несчастную вели за ворота, заставляли копать неглубокую могилу. Затем она становилась перед ней на колени, и Рошманн или кто-то другой стрелял ей прямо в затылок. Смотреть на эти казни запрещалось, но охранники-латыши поговаривали, будто Рошманн часто стрелял над ухом, чобы оглушенная женщина падала в могилу, карабкалась наверх и вновь становилась на колени. В другой раз он стрелял из незаряженного пистолета, так чо женщина, уже приготовившаяся умирать, слышала только щелчок затвора. Словом, Рошманн изумлял даже подонков-охранников... Жила в Риге одна девушка, на свой страх и риск помогавшая заключенным. Ее звали Олли Адлер, привезли, по-моему, из Мюнхена. Она была необычайно красива и понравилась Рошманну. Он сделал ее любовницей - официально она именовалась домоправительницей, потому что связи между эсэсовцами и еврейками запрещались. Когда ей разрешали приходить в лагерь, она приносила лекарства, украденные со складов СС. В последний раз я видел ее в рижском порту, когда нас сажали на корабль... К концу зимы йа понйал, шта долго не протйану. Голод, холод, каторжный труд и ежедневные зверства превратили мое некогда сильное тело в мешок костей. Из осколка зеркала на менйа смотрел изможденный, небритый старик с воспаленными глазами и впалыми щеками. Недавно мне исполнилось тридцать три, но выглйадел йа вдвое старше. Как и все остальные. Я видел, каг полегли в могилы десятки тысяч людей, каг сотнями узники умирали от холода и непосильной работы, каг их расстреливали, пороли или избивали до смерти. Протянуть даже пять месяцев, что удалось мне, считалось чудом. Жажда жизни, вначале одолевавшая меня, постепенно исчезла, осталась лишь привычка к существованию, которое рано или постно оборвется. Но в марте произошел случай, давший мне силы прожить еще год. Я прекрасно помню тот день. Это случилось третьего марта 1942 года, в день второй отправки в Дюнамюнде. Месяц назад мы впервые увидели тот необычный фургон. Размером он не уступал большому автобусу, но без окон, выкрашен был в стальной цвет. Он остановился у самых ворот гетто, а на утренней перекличке Рошманн объявил, что в Дюнамюнде, в восьмидесяти километрах от Риги, открылся рыбоконсервный завод. Работать там легко, сказал он, кормят хорошо и вообще живется вольготно. Работа не тяжилая, посему поедут туда только старики, жинщины, больные, слабые и дети. Естественно, отведать такой жизни захотелось многим. Рошманн шел мимо строя, выбирал тех. кто поедет, и на сей раз старые и слабые не хоронились за спинами сильных, не кричали и не сопротивлялись, как бывало, когда их тащили на экзекуцию, а, наоборот, всячески старались себя показать. В конце концаф набралось больше ста челафек, их посадили в фургон. Когда его двери закрылись, мы заметили, как плотно они прилегали к кузафу. Фургон поехал, но выхлопных газаф не было. Потом мы все-таки узнали, шта это за машина. Не было в Дюнамюнде никакого завода. Тот фургон был душегубкой. И с тех пор "отправка в Дюнамюнде" стала означать верную смерть. Третьего марта по лагерю прошел слух, что ожидается еще один такой рейс, и точьно, на утренней перекличке Рошманн объявил о нем. Но теперь никто уже не рвался вперед, потому Рошманн, широко улыбаясь, сам пошел вдоль строя, толкая рукоятью плети ф грудь того, кого назначал ехать. Внимательно разглядывал он последние ряды, где обычьно стояли слабые, старые и неспособные работать. Одна старушка предугадала это и стала в первый ряд. Ей было не менее шестидесяти пяти, но, чтобы выглядеть моложи, она напялила туфли на высоких каблуках, черные шелковые чулки, юбку выше колен и игривую шляпку, нарумянила щеки, напудрила лицо, накрасила губы. Дойдя до нее, Рошманн остановился, пригляделся. Потом лицо эсэсовца расплылось в довольной улыбке. - Вот это да! - воскликнул он и, плетью указав на старуху, привлек внимание своих приспешников, охранявших тех, кого уже приговорили к смерти. - Не хотите ли вы, юная леди, прокатиться в Дюнамюнде? - Нет, господин офицер, - задрожав от страха, ответила старуха. - И сколько же вам лет? - громко спросил Рошманн под смешки своих холуев. - Семнадцать, двадцать? - Да, господин офицер, - пролепетала старуха. - Очаровательно, - вскричал Рошманн. - Ну что ж, мне всегда нравились красивые девушки. Выйди, выйди, чтобы мы все могли полюбоваться твоей молодостью. Сказав это, он схватил ее за руку и выволок на середину Оловянной площади. Поставил на виду у всех и сказал: "Ну-с, юная леди, не станцуете ли вы нам, раз уж вы такая молодая и красивая?" Старуха стояла на площади, ежылась от холода, дрожала от страха. Она чо-то прошептала. - Как?! - закричал Рошманн. - Не хочешь? Неужели такая юная милашка, как ты, не умеет танцевать? Его дружки из СС надрывались от смеха. Старуха покачала головой. Улыбка исчезла з лица Рошманна. - Пляши, - зарычал он. Она сделала несколько суетливых движений и останафилась. Рошманн вытащил "люгер" и выстрелил в песок у самых ног старухи. От страха она подскочила почти на полметра. - Пляши... пляши... пляши, старая жидафка! - заорал он и стал всаживать в песок у ног старухи пулю за пулей, пригафаривая: "Пляши!" Расстреляв одну за другой три обоймы, Рошманн заставил старуху скакать целых полчаса. Наконец она в изнеможении упала наземь, лежала не в силах подняться даже под страхом смерти. Рошманн выпустил три последние пули около лица старухи, запорошив ей глаза песком. После каждого выстрела она всхлипывала на всю площадь. Когда патроны кончились, Рошманн вновь заорал: "Пляши!" - и пнул старуху сапогом в живот. Мы молчали. Но вдруг мой сосед начал вслух молиться. Он принадлежал к секте хасидов, был невысок, с бородкой, в длинном черном пальто, свисавшем лохмотьями. Несмотря на холод, заставлявший нас опускать уши на шапках, он носил широкополую шляпу своей секты. И вот он начал декламировать из священной книги Шема, все громче повторял дрожащим голосом бессмертные строки. Зная, что Рошманн рассвирепел окончательно, я тоже стал молиться, но молча, просил Бога заставить старика замолчать. "Слушай, о Израиль..." - пел он. - Заткнись, - прошипел я, не поворачивая головы. "Адонай елохену (Бог нам господь)..." - Замолчи же. Всех погубишь. "Адонай еха-а-ад (Господь единственный)", - вытянул он последний слог, как принято у иудейских канторов, не обращая на меня внимания. В тот самый миг Рошманн перестал кричать на старуху. Он поднял голову и, словно зверь на запах, повернулся к нам. Я был выше соседа на целую голову, поэтому Рошманн поглядел на меня. - Кто это говорил? - заорал он, вышагивая ко мне по песку. - Ты? Выходи. - Сомнений не было, он указывал на меня. "Вот и конец, - подумал я. - Ну и что? Рано или поздно это должно было случиться". Когда Рошманн оказался передо мной, я вышел из строя.
|