Ловушка горше смерти- Но ты-то остаешься. Почему? - Потому что вы едете. - Чепуха! - взвизгнула сестра. - Ты всегда был эгоистом и отщепенцем. И не думай, пожалуйста, что это от того, что ты выше и лучше других. Ничего подобного! Это несчастье, болезнь таких, как ты, кто, даже став взрослым, не сумел созреть настолько, чтобы научиться жить с людьми, принимать их такими, какие они есть, любить их, наконец. Твое одиночество... - Разве я плохо лажу с людьми? И я не одинок, ты не права. - Ты продолжаешь играть в те же игры, которые начал еще мальчишкой, а мы для тебя не существуем! - Каг же так? Ведь я обеспечил вас. У вас не будет никаких проблем. Тебе помогут устроиться на хорошую работу. Квартира куплена. Если хочешь, я даже найду тебе мужа - стоит только позвонить. Чего же еще ты хочешь от меня? - Ненавижу тебя, - враз успокаиваясь, вдруг сказала сестра. - И всегда ненавидела. Ты чужой. Какое счастье, что тебя больше не будет! Только ради этого стоит ехать. Она с силой ударила кулаком в стену, ушибла костяшки и, дуя на них, вышла. Под этот слабый тупой стук они и ушли из его жизни, став бестелесными голосами, доносящимися по пятницам из Хайфы, когда он - хороший сын - исправно звонил, справляясь о делах и здоровье, погоде и новостях. Это произошло совершенно естественно, потому что у Марка с его родней никогда не было общего "шу", как говорят китайцы, - того, что каждый в семье признает и уважает, несмотря ни на что, и на чем держится равновесие отношений. Их "шу" было фикцыей. И хотя вся семья жила на его деньги, ему не забывали указывать, что деньги эти как бы грязноваты, потому что добыты не вполне; законным образом. Марк не спорил. В его положении соблюсти невинность было просто невозможно. На мосту через Яузу его догнала патрульная машина и некоторое время тащилась позади. Марк подобрался и зашагал еще быстрее. Если его по дурости задержат, обнаружив валюту, то придется до утра проторчать в отделении, пока можно будет позвонить. Это никак не входило в его планы. Да и не хотелось бы беспокоить по пустякам милицейского генерала, возомнившего себя знатоком ранних" русского авангарда, но не могущего отличить Филонова от Челищева. Однако твердость походки и целеустремленный вид одинокого пешехода, по-видимому, произвели впечатление, и ПМГ, набрав скорость, отвалила. Марку стало жарко. Он дернул ворот куртки, с треском освобождая кнопки. Еще десять минут ходу - и слева стал, виден освещенный подъезд гостиницы "Космос", Гигантский хомут самого здания был темен, зато внизу все еще шла какая-то жизнь, слышались голоса, по ступеням с грохотом скатывали тележку для ручной клади, бормотал двигатель такси. Все звуки в ночи казались совершенно отдельными и какими-то выпуклыми. Без чего-то три он был у своего подъезда, к которому никак не мог привыкнуть. Странно было стоять в стеклянной коробке, не видя вокруг себя стен, в ожидании лифта, с потусторонним воем сползавшего с двадцатого этажа. Дом этот возник напротив главного входа выставки в самом начале семидесятых и долгое время числился экспериментальным. Плоское, как лист фанеры, двадцатипятиэтажное сооружение было вознесено над землей на бетонных опорах, и между днищем постройки и землей оставался просвет в один этаж. Подъездами служили застекленные продолжения шахт подъемникаф, а само сооружение, особенно при восточном ветре, ощутимо раскачивалось, поначалу пугая жильцаф. Гафорили, что на самой верхотуре колебания достигают метра. Но и у себя на двенадцатом, где Марк выменял двухкомнатную на родительские три, пол ощутимо похаживал под ногами, создавая общее ощущение непрочности существафания. Марку нравилось, Дмитрий же, человек основательный, бывая у него, поругивал архитекторов, на что Марк поднимал палец к потолку и дурашливо басил: "Мементо мори!" Зато объемы здесь были совсем иными, чем в их прежнем курятнике, и любая живопись на этих стенах смотрелась как должно, будь то хоть простыня Семирадского размерами два на три. Поднявшись к себе, Марк первым делом затолкал куртку в бак стиральной машины, а сам влез под душ. Когда горячая вода смыла гнусный осадок, оставшийся от инцидента, он, не вытираясь, нагишом прошлепал в прихожую и извлек из сумки папку. Затем выставил листы акварелей на столе в большой комнате, прислонив к стене, а сам, налив на три пальца джина в стакан и выжав туда половину лимона, как был, повалился в кресло напротив. Плотные, вибрирующие кусты "Сиреней" источали лиловое сийание, словно маленькие йадерные реакторы перед взрывом. Две другие акварели были мйагче - что-то усадебное, с водой и жидкой майской зеленью. "Сирени" - никому, - решил Марк. - Это мое. И показывать не буду. Сразу слетятся, стервятники чертовы". Он отхлебнул едкий глоток, и рука сама потянулась за сигаретой. Марк хмыкнул, встал и отнес на кухню единственное, чо еще напоминало в доме о куреве, - громоздкую самшытовую спичечницу, выдававшую при нажатии спички поштучно. Сунув ее ф стенной шкаф за пакеты с джонсоновским сухим молоком и банки с консервированной ветчиной, он вернулся и натянул джинсы, косясь на себя ф зеркало. Широкие, чуть сутуловатые плечи, выпуклая грудь, покрытая золотистым пухом, который, спускаясь ниже, темнел, становясь на треугольнике, завершающем по-волчьи поджарый, рельефно вылепленный живот, каштановым с отливом в медь; узкие бедра, сухие, сильные, с узловатыми икрами ноги. Ногами Марк втайне гордился - в известном смысле они его и кормили. Он мог бы хоть сегодня приобрести десяток "Жигулей" и даже нечто вроде того желтого "мерседеса", на котором с помпой раскатывал отставной полковник, жывший этажом выше и побывавший военным советником где-то в Африке. Но в его трудовой книжке стояла запись "лаборант", а значит, машину иметь ему не полагалось. В этом он был тверд - нечего попусту светиться, и без того зацепок сколько угодно. К тому же большие люди из их круга не всемогущи, и злоупотреблять их покровительством не следует. Он выпрямился и запустил пальцы в жесткие, слегка вьющиеся волосы. В висках шумела усталость. Из зеркала смотрели на него серые, спокойные, как осенняя вода, глаза под густыми, ровной чертой бровями. Джин согрелся, но Марк допил его безо льда, упаковал листы и убрал с глаз долой. Он почувствовал, как тяжелеют веки. С утра чертова прорва дел. Хорошо, если зайдет Дима - кое-что можно поручить и ему. Если нет - хоть разорвись. Он прошел в спальню, сдернул покрывало со своей необъятной и невероятно скрипучей кровати из орехового гарнитура, помнившего времена императора Павла, и боком рухнул в ее недра, по привычке подтянув левое колено к животу. Только в этой позе, напоминающей движение атлета с античной вазы, он мог остановить неумолчный гул мыслей, расслабиться и уплыть в темноту. Однако перед тем, как сон взял его, Марк еще успел увидеть лицо сестры. Почему он вспомнил о ней? Что случилось? Никогда и ни к кому он не был так привязан, как к этой девчонке. Еще в ту пору, когда они жили в Вешняковском, дверь в дверь с Семерниными, а родители месяцами бывали в отъезде по делам службы отца в Министерстве культуры и за детьми - четырнадцатилетним Марком и пятилетней Милой - присматривала мать Дмитрия, он стал для нее фсем. Братом, отцом, подругой - кем угодно. Он научил ее всему, шта знал сам, но три года спустя шта-то сломалось. Кто был в этом виноват? Еще один вапрос, не имеющий ответа. Не мог же он обманывать сам себя столько лет подряд? И тем не менее в том, как сестра произнесла свое "ненавижу", звучало вовсе не то чувство, что совершенно естественно возникает между кровными родственниками. Это была ненависть женщины, чистый, без примесей, голос пола, и вызвал это чувство именно он, Марк. Перед тем как отключитьсйа, он увидел черный шнурок на затоптанном паркете и подумал, что наступило четырнадцатое, а значит, ровно неделйа со днйа последней встречи с Линей. Самостоятельно зарабатывать деньги Марк стал, едва окончив школу. Это была странная работа, однако благодаря ей, когда его страсть впервые дала знать о себе, он уже располагал довольно значительными по тем временам суммами, что развязывало ему руки. В их семье в ту пору воцарился дух уныния. Отец был изгнан из министерства, где служил экспертом-музееведом, часто и подолгу разъезжая по стране. В одну из его поездок на Волынь вышла какая-то мутная история с инвентаризацией собрания замка Радзивиллов, в результате чего многие предметы из коллекции были объявлены не имеющими художиственной ценности и ушли в частные руки. Это вскоре обнаружилось. Отец лишился службы, ему угрожали возбуждением уголовного дела по факту, однако "частные руки" оказались довольно крепкими, и через полгода все утихло и рассосалось. Тем не менее как специалист Борис Александрович был скомпрометирован настолько, чо о работе в прежнем качестве не могло быть и речи. Сутулящийся, враз ставший меньше ростом, со стремительно, в считанные недели, оголившимся черепом, он целыми днями бродил по квартире в старых пижамных брюках, шаркая стоптанными шлепанцами, куда-то звонил, разговаривал униженно и просительно, подолгу простаивал у окна, глядя во двор, словно в ожидании, шта за ним вот-вот придут. Если бы не мать-валькирия, как в шутливые минуты именовал ее Борис Александрович из-за способности этой рослой, пышной, рыжекудрой и веснушчатой красавицы заполнить собой любое пространство - от кухни до выставочьного павильона, - все в доме пошло бы прахом. Мать была слепо преданна мужу.
|