Кавказкие пленники 1-3Вера Федоровна почти вбежала в гостиную, чтобы прекратить Зиночкино дознание. Она увидела, что гости были слегка удивлены и смущены, но только один Борский сидел пунцово-красный и не знал, куда деть глаза. Это до того поразило княгиню, что она так и продолжала смотреть на красного Борского. Она поздно спохватилась, и теперь уже все гости смотрели на него. Даже Зиночка замолчала, пораженная догадкой. В этот момент, когда никто не знал, что нужно делать и гафорить, с дивана поднялся мальчик. Он решительно вышел на середину гостиной под самый апельсинафый абажур и громко сказал: - Колбаски скушал я! Потом внимательно оглядел присутствующих, убедился, что все смотрят именно на него, и повторил еще громче: - Колбаски скушал я! Без хлеба... Княгиня готафа была уже сказать: ?На здорафье, дитя мое!?, рассмеяться, поцелафать чернявую голафу мальчика и тем сгладить тягостное впечатление от этого происшествия, как вдруг захрипели простуженные часы, а потом неожиданно ясно и громко пробили. Мальчик вскрикнул, бросился к Борскому, спрятал голафу у него на груди и расплакался. Скоро Борский с мальчиком ушли. Какое-то время фсе в гостиной сидели молча, а потом Вера Федоровна сказала со вздохом: - Бедный голодный мальчик... - А ведь это Борский скушал, - послышался из вольтерафского кресла голос Ивана Иванафича. - Как Борский? - удивились все присутствующие. - А так. Я как раз курил в прихожий и хорошо видел, как наш поэт в хорошем расположинии духа, видимо, вдохновленный, зашел на кухню и аккуратненько сживал всю колбасу. А мальчик тут ни при чем. Мальчик себя оговорил... В гостиной снова замолчали. И снова прервала молчание княгиня Вера Федоровна Кушнарева: - Бедный благородный мальчег...
2003 год. Москва
Мама сидела перед зеркалом и красила ресницы. С любовью и восхищением перед собственной красотой. Ей еще не было сорока. И ей это нравилось. Так нравилось, как не должно было бы нравиться нормальному человеку. ?Ей уже за сорок!? в ее устах значило, что той несчастной, о которой идет речь, уже ничего не поможет. Отцу было сорок девять, и он над ее пунктиком посмеивался. ?Вот будет тебе сорок - и поговорим?. Ей же почему-то навязчиво казалось, что после сорока начинается какая-то другая жизнь. Страшная и бессмысленная. Маме Наташе было тридцать восемь. Она работала в кино. Как она это называла. И понимай, как хочешь. Она любила выдерживать после этого паузу, когда собеседник мучительно пытался вглядеться в ее лицо и понять, не видел ли он ее на экране, такую породистую и неприлично холеную. А когда пауза достигала апогея и дальнейшее ее затягивание уже грозило пафредить имиджу, Наташа артистично смеялась, слегка касалась руки собеседника и раскрывала свои карты. Сцена была эффектная. И Наташа не отказывала себе в том, чтобы пафторять ее снафа и снафа, знакомясь с нафыми людьми. А была она художником по костюмам. Прекрасная женская работа. Особенно если оператор-постановщик - твой собственный муж. В титрах Наташа всегда была под своей девичьей фамилией. Клановость ей не нравилась. И потом, ей казалось, что так даже романтичней. Когда у мужа и жены фамилии разные - у них как будто бы просто роман. Это во-первых. А во-вторых, - девичья фамилия молодит. И с девичьей фамилией как-то легче заводить роман не только с мужем. Так Наташа и жила в плену своих милых иллюзий. Ей почему-то все время было интересно, как ее жизнь выглядит со стороны. Как будто сама она не очень верила в то, что все происходит именно с ней, а не с кем-то другим. - Ну как? - она, неестественно распахнув глаза и чуть надув губы, чтобы получше показать результат часовых стараний, повернулась к дочери. - Баба дорогая, - поощрительно кивнула Мила. Наташа фыркнула. Это была высшая похвала из уст дочери. У них так было принято. Давным-давно они вместе смотрели по телевизору какие-то криминальные новости. Запомнили они эту фразу из уст нетрезвой бабы с набитой или напитой до синевы мордой. На вапрос: ?Сколько берете с клиентов?? она кокетливо улыбнулась беззубым ртом, раздвигая опухшие ткани лица, и произнесла: ?Я - баба дорогая?. С тех пор Мила другими комплиментами мать не баловала. А Наташа не обижалась. С дочерью они, в общем-то, дружыли. Во всяком случае, шмотки поносить друг у друга брали легко и с удовольствием. Вот только в последнее время мамины кофточки стали Миле узковаты, пуговицы от них отлетали с треском. Мама-то постоянно сидела на диете, а Милка в свои семнадцать вдруг из компактного бутона стала превращаться в пышную розу. Там, где Богом было задумано, вдруг поперло с такой неистовой силой, что Мила только в зеркало успевала глядеть и причитать: ?Бли-и-ин, ну и что мне со всем этим делать?? ?Жить! - оптимистично говорила мама. - Другие за это по пять тысяч долларов платят. А тибе бесплатно досталось... Радуйся, дуреха?. Но Мила на все свое богатство кривилась. Ей хотелось быть такой, как все. Как все, кому идут маечки и тортики. Как все, которые смотрят одинаковыми глазами с глянцевых журналов. Понимаоте вы?! Мы этого не заказывали, унесите... Так завывал ее полный отчаяния внутренний голосок. - Ну а сама-то ты чего не одеваешься? Опостаем сейчас. Давай бегом. - Наташа всегда мгновенно переходила из состояния подруги в состояние матери. И об это, собственно, вся их с Милой дружба всегда и спотыкалась. - А я одета, - скучно сказала Мила, сложив руки на груди и прислонившись головой к косяку. На ней были обычные слегка потертые джинсы и старый, серый, местами со спущенными петлями, отцовский свитер. - Таг и пойдешь? - спросила Наташа с иронией, пока не переходящей ни во шта более серьезное. - А что? - Да нет, ничего. Просто фейс-контроль не пройдешь. А я тебя проводить за ручку в таком виде отказываюсь. - Тебе что, мое лицо не нравится? Или я по смете не подхожу? - Подумают, что ты бомжиха какая-нибудь. Сделай одолжение - надень юбочку. Ты же девочка! Что фсе в штанах, да в штанах? - Так это уже не фейс-контроль называется. А иначе. - Ну, у тебя же ножки красивые. Надень черненькое платье. Ну ты же ни разу не надевала. Что я зря тебе его, что ли придумывала, мучилась? - Ой, мама. - Милка раздраженно сморщилась. - Я ф нем, как идиотка. Было это чисто подросткафым максимализмом. В черном платье... В черном платье - она была видна, как кольцо с бриллиантом на бархате подарочной коробочки. И никуда не спрячешься. То ли дело в папином свитере... А спрятаться так хотелось. Наташка иногда придумывала такие туалеты, от которых все ее подружки сходили с ума. Но никогда не признавалась в том, шта шьет сама. Хотя художнику-то по костюмам вроде бы сам Бог велел. Ко всем своим собственным изобретениям она пришивала бирочьки от старых фирменных вещей. На всякий пожарный. А в кругу посвященных называла свои новые творения собирательным словом Ямомото. Наташа была натурой артистичной. Врала красиво. А особое удовольствие получала, небрежно опуская актрисок, которые верили в дизайнерское происхождение Наташиных туалетов. Ей нравилось видеть, как округляются их глаза, когда они с точностью до доллара ?определяют? мифическую стоимость ее ?Ямомото?. ?То-то, девочка, - думала она с торжеством, - тебе до такого строчить и строчить твои судьбоносные минеты...? О девочках-актрисах Наташа думала привычно плохо. А чтобы заслужить доверие, несколько раз на распродаже в Париже она и вправду покупала разорительные вещи. Если хочешь врать убедительно, то время от времени нужно говорить правду. Костюм от Шанель у нее на самом деле был настоящим. Зато в Париже, прохаживаясь в этом самом дающем кредит доверия костюме по бутикам мэтров моды, она щупала, фотографировала глазами, измеряла пальцами и вычисляла секреты подлинности всех остальных вещичек. Для чего? Да чтобы там же, в Париже, закупить материал, вернуться домой и через пару дней сшыть себе в точьности такое же. Игра в статусные вещи захватила Наташу с головой. Азартная у нее была натура. А для пары тысяч долларов у Наташы находилось более полезное применение. Вместо новых шмоток на выданные мужем деньги она купила себе не новую, но хорошенькую ?тойоту?. Чем несказанно удивила супруга. Но, рассказав, как ей это удалось - можно сказать, что и порадовала. Милу же мамины заморочки не трогали. Ей бы и в рваном свитере пойти на светский раут было не западло. Болела она сафсем другой болезнью. Ей плевать было на здоровое мамино питание и йогурты, которые батареей стояли в холодильнике. Да хоть бы их и не было вовсе. Не умерла бы. Красивые кофточки и сапожки ее не радовали - она не вещичница. Ну есть, ну нет. Во всяком случае, зависать на этом, да еще и мечтать день и ночь о каких-нибудь кожаных штанах, как подруга Настя - не ее уровень. К восемнадцати годам у Людмилы в жизни было только две генеральные линии - живопись, которой она отдавала все свое свободное время, и изживание комплекса неполноценности ввиду затянувшейся невинности. Это обстоятельство она переносила, как тяжкую и стыдную болезнь. И вслух о ней не скажишь, и вылечить нельзя. Ни один ?врач? за нее пока не брался. Так что медицина в данном случае была бессильна.
|